пятница, 12 декабря 2008 г.

О Межирове и о войне

И еще о Межирове... Сегодня много прочел в ЖЖ о трагической истории с погибшим актером Юрием Гребещиковым, о Межирове и его стихах, наконец, о его нынешнем состоянии.

Кстати, вот что о Межирове пишет сам Евтушенко.

Но вот как Межиров вспоминал о войне (из выступления на семинаре поэзии на Высших литературных курсах при Литературном институте им. М. Горького). Удивительно, но из этих строк можно составить представление о целой эпохе...

– Я не относился к категории людей, которые добровольно пошли в армию, которые жаждали воевать, сражаться и т.д. И на самой войне я абсолютно никакого подвига не совершил.
Судьба моя сложилась таким образом. Всех, кто кончил 10-й класс, кто был на ногах, при руках, призвали, в том числе и меня. Потом большинство сказали, что они пошли добровольцами. Однако если говорить по совести и чести, то я добровольцем не был. Более того, я еще не слишком верил в страшные зверства немцев. Потому что я не представлял, как это немцы — с Моцартом и Бахом — могут делать такое. Мне было 17 лет.
Меня призвали и направили под Саратов, в Татищево, в полк, который формировался к отправке на фронт. А там, так как у меня за плечами была десятилетка, мне сразу предложили идти учиться на офицера. А я отказался. Тогда со мной решили свести счеты и швырнули в 8-й парашютно-десантный корпус. С парашютом я никогда в жизни не прыгал. Нас погнали — вот представьте по карте — из Саратова в Энгельс, а из Энгельса — в республику немцев в Поволжье, в громадное село Лизендергей. Это, может быть, одно из сильнейших впечатлений войны: я видел, как выселяли немцев. Село это фантастическое: мы шли 160 километров по чистой глине, и неожиданно — прямая улица, выложенная брусчаткой, и по ту и другую стороны стоят каменные коттеджи.
О выселении я рассказывать не буду, это очень страшно. Я хотел бы отдать дань справедливости командованию нашего корпуса — нас не привлекли к этому. Мы пошли по улице, где бродили стада коров, какие-то лошади… В каждом коттедже — рояль, мощный радиоприемник. А глушь страшная — 160 километров от железной дороги.
И начали нас обучать, внушая нам, что мы призваны умереть за Родину — именно умереть!
Со мной вместе был сын директора Елисеевского магазина. Он проявлял большие способности, а однажды мне сказал: «Я не дерну кольцо!». И он, действительно, не дернул кольцо парашюта, потому что не выдержал этого: чтоб умереть, умереть, умереть…
Как мы учились — рассказывать неинтересно. Но в это время немцы вышли к Туле, и нас погрузили в транспортные самолеты и бросили на фронт — не в тыл, а в качестве пехоты. У нас были карабины — представляете, старинные карабины 1891 года. И это десантный корпус с карабинами — 8-й парашютно-десантный корпус!
Что мы делали? Мы два дня бежали от танков. К концу второго дня я был ранен в обе стопы осколками мин. Это ранение ничтожное: глубокая оцарапанность, во всяком случае, осколки извлекали, причем без наркоза — это было ужасно.
И мистически я вернулся в госпиталь в Саратов. Сколько городов на свете — а меня в Саратов! Там я еще вдобавок заболел тифом, потому что там мы лежали на станции среди эвакуированных.
Но я очень быстро поправился, и, хотя еще хромал, меня отправили эшелоном на Ленинградский фронт. Эшелон шел месяц с неделей, это были теплушки. Но если обладать талантом, то этот месяц можно превратить… Словом, это на всю жизнь — впечатление невероятное: в сущности, открытая рана бытия, какое-то великое событие — оно и сейчас перед глазами.
Уже была зима. Я перешел в составе маршевой роты Ладожское озеро. Навстречу гнали детей — словами это выразить невозможно. Я увидел мертвый Ленинград. И впервые увидел, что дворники не работают. Город был вмерзший в лед совершенно. Штабелями лежали трупы.
И я попал в 1-й батальон 864-го полка 189-й дивизии 42-й армии. Все это я помню абсолютно ясно. Меня назначили пулеметчиком, вторым номером. Это значит, надо таскать тяжелый станок. А так как я не богатырского склада — я об этом никому никогда не рассказывал, потому что был убежден, что мне просто никто не поверит…
Я попал в пехоту — в глухую оборону, предельно сближенную с немцем: 60 метров, 100 метров, 200 метров, 300 метров… Это был февраль 1942 года. Перед нами стояли эсэсовские батальоны.
Почему они не вошли в Ленинград, известно одному Богу. Никакого сопротивления мы бы им оказать не смогли.
Потом их слили с финнами. И это было еще хуже — мы-то думали, что это будет лучше. А финны, если бы их было больше, завоевали бы весь мир, потому что они по природе воины. От них покоя не было никакого. У нас перед этим была же финская война. Я в ней не участвовал, участвовали Михаил Луконин и Ярослав Смеляков — они хлебнули там смертельную дозу.
Что такое война в глухой обороне — об этом нигде не рассказано. Во-первых, я не видел ни одного капитана, а майора тем более. По своей воле туда просто никто не пойдет, поэтому старший лейтенант — это был высший чин, которого я видел. Я говорю не о той войне, когда идут глобальные наступления и т.д. А тут лоб в лоб стоят две армии, и они абсолютно неподвижные.
Из чего складывается там жизнь солдата? Она складывается из сна, борьбы с голодом и дежурства в бойнице или снайперства. Ты устраиваешься где-нибудь в бойнице. Тебе дает командир взвода винтовку с оптическим прицелом, и ты знаешь, что вот там немцы ходят в баню — иногда вместе, иногда по одному. Все дело в том, что идти на ночь в бойницу никто не хочет, это смертельно опасно. Особенно, надо сказать, при финнах, потому что они переползали нейтральную полосу — оглушат и выволакивают из бойниц. Немцы не были способны на такую ловкость и хваткость. И я видел отказы, ужасные истории. Какая должна быть воля у командира взвода — а ведь это же все дети. Вот у меня был первый командир взвода Попов — ему было 18 лет. А он в такой ситуации, когда человек отказывается идти. Ну что ему делать — убить или что?
Командир роты был Иван Сергеевич Гавриков, из чекистов ленинградских. Я полагаю, что ему было лет 45. Правда, мне казалось, что он глубокий старик. Человек хороший, спокойный, умный, но страдающий от отсутствия слуха. Ему надо было в ухо кричать, а кричать нельзя — мука страшнейшая. Лучше всего все-таки об этом сказано у Киплинга: «Пыль, пыль, пыль…». А по-английски это: «И войны нет на войне…».
И еще у Киплинга:
«Я шел сквозь ад семь недель — я клянусь:
Там нет ни тьмы, ни жаровень, ни чертей…»
И, действительно, на передовой нет «ни тьмы, ни жаровень, ни чертей», а есть только «пыль, пыль, пыль…». «Ты должен думать об одном: лишь сон взял верх — задние тебя сомнут…» Гениально сказано о войне!

Комментариев нет:

Отправить комментарий